Статьи

 

В этой статье предлагается пересмотреть то, как историки понимают военную психологическую травму в Красной Армии во время Второй мировой войны и среди советских ветеранов в первое послевоенное десятилетие. С момента открытия советских партийно-государственных архивов в 1990 гг. многие идеологические утверждения сталинского режима были подвергнуты сомнению; появилась возможность реконструировать многие аспекты советского опыта, которые когда-то считались недоступными для изучения или неизвестными. Нами предпринята попытка переосмыслить психологическую травму участников войны в аналогичном духе, предложив более тонкую интерпретацию того, как психическая травма понималась в позднем сталинском обществе.

 

Официальный нарратив, глубоко укоренившийся в советской военной психиатрии – советские солдаты, сражавшиеся на Восточном фронте, не стали жертвами неврозов, поразивших буржуазный Запад, а коллективистский дух и эгалитарная классовая структура Красной Армии предотвратили травматические реакции – созрел для переоценки. Идею о том, что “У русских была сильная культурная модель для того, чтобы справляться с чрезвычайными обстоятельствами” [1], трудно оспорить, учитывая трудности и ужасы, которые советские солдаты испытали на передовой, и относительно успешную реинтеграцию ветеранов в гражданскую жизнь. На фоне растущей политизации, даже сакрализации памяти о Великой Отечественной войне в постсоветской России, суждения о масштабах травмы советской войны могут быть карикатурно представлены как неуважительные, направленные на умаление героизма ветеранов. С другой стороны, в западной историографии прочно укоренилось представление о том, что Советский Союз и его практикующие врачи практически не имели представления о психологической травме и предоставляли лишь ограниченный, часто неадекватный уход, лечение и помощь при психических заболеваниях. Тем не менее, представление о непоколебимости советских солдат в обстановке массовых смертей и экстремального насилия нуждается в пересмотре.

 

В этой статье мы утверждаем, что советская военная психологическая травма не была окутана оглушительной тишиной, не была полностью скрыта социальной стигматизацией. Основываясь на более ранней работе по психиатрическим исследованиям в послевоенном Ленинграде, я утверждаю, что советские психиатры и общество в целом имели гораздо более четкое представление о травме, чем то, что приписывается им историками. Более пристальное изучение свидетельств индивидуального срыва на фронте и после войны говорит нам, что советские солдаты были кем угодно, но только не людьми невосприимчивыми к разрушительным, дестабилизирующим и тревожным последствиям войны. Позднесталинское общество справилось с последствиями насилия военного времени и разрушения на удивление успешно, но это не должно уводить наше внимание от огромного материального ущерба, эмоциональных потрясений и психологических последствий войны.

 

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

 

В этом исследовании изучаются границы социального, культурного и медицинского молчания, которое предположительно окружало советскую военную травму. В нем исследуются забытые и недооцененные свидетельства о масштабах психологических травм военного и послевоенного времени среди военнослужащих и демобилизованных ветеранов. Под внешней оболочкой упорядоченного перехода сталинизма от войны к миру военная травма была серьезной медицинской, социальной и культурной проблемой. Переживание горя, ночные кошмары, страх, тревожность, эмоциональные потрясения и множество психических расстройств оставались табу, но, тем не менее, они были частью послевоенного пейзажа. Мы не ставим под сомнение представление о том, что травма войны была культурно сконструирована или то, что советское общество имело свой собственный опыт борьбы с последствиями насилия, а также свои собственные наборы понятий, диагнозы и методы лечения травм. Хотя советская военная травма была глубоко обусловлена русской культурой и сталинской политикой, которые определяли механизмы преодоления, голоса многих людей, обеспокоенных своим опытом военного времени, можно обнаружить в исторических источниках.

 

Учитывая уровень и смертоносность насилия на Восточном фронте, можно было бы ожидать, что разрушительные психологические последствия войны будут подробно описаны в советских архивных документах. Как показывает Ана Антич, не существовало прямой корреляции между проявлением крайнего насилия, масштабом страданий во время войны и публичным выражением психологической боли. Официальные источники часто лишь отражают сталинские социальные и культурные практики и менталитет, лежащий в их основе. Молчание на уровне государственной политики или официальной общественной культуры, как напоминает нам Кэтрин Мерридейл, часто создавало “барьер для обсуждения индивидуальных травматических симптомов” [2]. Хотя травматические реакции на советский опыт военного времени были распространенным явлением, они часто скрывались. Как пишет Мерридейл, “Травма в Красной Армии была практически незаметна. […] шок и страдания от всего, чему мужчины были свидетелями на фронте, были практически табуированы” [3]. Исследователи психологической травмы считают травму “невостребованным опытом”, недоступным как жертвам, так и исследователям, если травматический опыт не усваивается. Историки культуры давно признали неадекватность языка для описания ужаса современной войны. Как выразилась историк устной речи Аника Уолке, “Основное предположение заключается в том, что наши культурные модели и, в частности, наш язык неадекватны для осмысления этого опыта” [4]. Действительно, доступные термины, диагнозы и наборы понятий, а также социальные и культурные форумы, на которых можно было поделиться индивидуальной и коллективной травмой, не соответствовали поставленной задаче.

 

Травма дает о себе знать именно через умолчания. Относительное молчание вокруг травмы советской войны не следует путать с безразличием к психологическому ущербу, нанесенному войной. Свидетельств индивидуального психологического срыва на передовой или после демобилизации предостаточно. Однако оцепенелое личное молчание, мифы о стоическом героизме и официальное молчание помешали более последовательному анализу военной травмы. Эти умолчания и их социальное и культурное значение нуждаются в детальном исследовании. Молчание, как замечает Джей Винтер, лучше понимать не как полную пустоту, для которой характерно отсутствие звука, а скорее как “отсутствие обычных словесных обменов”. Молчание – это “социально сконструированное пространство, в котором не говорят о предметах и словах, обычно используемых в повседневной жизни” [5]. Границы произносимого, невысказанного и невыразимого словами поддерживаются, соблюдаются и охраняются сложными способами. В советском случае это молчание могло быть согласованным, способствующим созданию общепринятых нарративов, которые структурировали повседневную жизнь и стратегические, социальные ценности, обеспечивающие конформность или указывающие политическое направление. Дело было не в том, что ветераны Красной Армии смогли каким-то образом избежать психологической боли и душевных страданий, а в том, что тревожные напоминания об ужасе крайнего насилия и массовой смерти нелегко было включить в публичный дискурс. Молчание означало отсутствие приемлемого публичного дискурса для описания травмы, а не отсутствие психологического ущерба, нанесенного войной.

 

Если мы исследуем различные социальные пространства, обратимся к неизученным опубликованным и архивным источникам или просто вернемся к знакомым источникам с критическим осознанием необходимости более внимательно прислушиваться к тонким проявлениям травмы, мы сможем найти пределы этого предполагаемого молчания. Тогда мы увидим, что травма шире, чем принято считать, обсуждается в последние годы жизни Сталина. В этой статье рассматриваются три основных блока первоисточников, представленных по очереди. Некоторые из этих источников относительно хорошо известны – их общий характер, если не конкретные примеры, знакомы специалистам – в то время как другие источники обсуждаются впервые. После обзора современного состояния историографии советской военной травмы, сосредоточенной в основном, но не исключительно на России, мы обратимся к рассмотрению опубликованных медицинских и психиатрических исследований психологической травмы советских солдат. Эти свидетельства были уже проанализированы другими учеными, но при внимательном прочтении они могут многое рассказать о советских концепциях травмы. Основное внимание уделяется таким ведущим изданиям как “Военно-медицинский журнал” и “Невропатология и психиатрия”. Отнюдь не игнорируя военную травму, медицинские исследователи последовательно и детально изучали травматические реакции солдат и ветеранов. Психиатры, однако, не обладали монополией на конструирование понятия травмы.

 

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

 

Во втором разделе статьи рассматривается разговорное отражение травмы, проявленное в письмах, рассказах и воспоминаниях участников боевых действий. Солдаты и ветераны были готовы говорить о травме в конкретных социальных обстоятельствах. Они рассказывали о контузиях, описывали психологическую или эмоциональную боль и идентифицировали себя как травмированных чаще, чем это было признано. Травма не артикулировалась в ясной форме, она представлялась как репрезентация ущерба от войны, смешанная с утверждением привилегированности, воинственной мужественности и сталинистской идентичности. Третий и последний раздел посвящен тому, как лечили травмированных ветеранов и ухаживали за ними. Большая часть материала взята из архивов Министерства здравоохранения Украины. Материал многое говорит о том, как переживалась, формировалась, репрезентировалась и лечилась травма в разных местах, разных лечебных учреждениях и в разных контекстах Советского Союза. В совокупности эти источники показывают, что последствия военной травмы ощущались далеко за пределами внутреннего  мира отдельных солдат.

 

Историографический контекст

 

Травматические реакции, пережитые советскими ветеранами Второй мировой войны, не имеют обширной историографии. Многие исторические работы, посвященные социальному опыту Красной армии и советских солдат, практически не содержат упоминаний психологических травм или нервных срывов во время боя. Историки, писавшие о советских ветеранах Второй мировой войны часто признавали наличие психологической травмы, но немногие, за исключением Мерридейл, систематически изучали влияние травмы на послевоенную жизнь ветеранов. Напротив, в других национальных и исторических контекстах, особенно в связи с позиционной войной на Западном фронте 1914-1918 гг., участились дискуссии о боевой психической травме.  О сложностях и тонкостях позднеимперской российской нейропсихиатрии и травмах солдат Русско-японской войны и Первой мировой войны мы знаем столько же, сколько о психиатрических жертвах Великой Отечественной войны. Несколько ученых реконструировали теоретические основы и административные структуры советской военной психиатрии во время войны, но эти исследования мало что говорят о реальной фронтовой практике. Преобладает представление том, что Красная Армия и ее медицинские службы практически не имели концепции психологической травмы. Снова процитируем Мерридейл: “Стресс, не говоря уже о таком сложном диагнозе, как посттравматическое стрессовое расстройство, был так же чужд санитарам Красной Армии, как истерические недомогания буржуазии” [6].

 

Дело было не в том, что солдатам удавалось избежать психических повреждений, но только самые крайние случаи психологической травмы признавались таковыми. Елена Сенявская, много писавшая о психологии фронтовиков, описывает трудности послевоенной адаптации солдат и отмечает, что после Великой Отечественной войны “неизбежный посттравматический синдром не перерос в кризис духовных ценностей, как это часто случалось в истории после несправедливых или бессмысленных войн.” [7]  Научный интерес к психологическим травмам участников боевых действий был сильнее в отношении ветеранов недавних конфликтов в Афганистане и Чечне. В контексте этих непопулярных военных поражений постсоветское общество с большей готовностью приняло тот факт, что война подвергла солдат ужасным, глубоко травмирующим испытаниям. Обсуждения Афганского или Чеченского синдрома нашли отклик не только у исследователей и специалистов по психологической травме. “Вместо того, чтобы сосредоточиться на ограничениях, которые травма накладывает на человека, вместо того, чтобы исследовать невостребованное, невысказанное и непредставимое”, работа Сергея Ушакина о ветеранах чеченской войны в провинциальной Сибири продемонстрировала, как многому можно научиться, исследуя “механизмы и формы постижения индивидуального и коллективный опыта травмы” [8]. Хотя обстоятельства и исторический контекст были другими, возросшая готовность обсуждать психическую боль в постсоветском обществе, в том числе среди ветеранов, сама по себе может способствовать изучению травматического опыта и реакций советских ветеранов Второй мировой войны.

 

Западные интерпретации российской психиатрической практики, особенно те, что были сформированы под влиянием установок Холодной войны, часто опираются на неуместные представления об отсталости и/или жестокости российской/советской науки. Новые исследования серьезно относятся к советской психиатрии, исследуя и объясняя развитие психиатрической профессии и психиатрической помощи в контексте революционного государства и общества. Пересмотру подверглось представление о том, как практика, состояния и диагнозы в советской психиатрии развивались с течением времени, особенно под давлением сталинизма. Бенджамин Зайчек, в частности, реконструировал теоретические основы психиатрии сталинской эпохи и продемонстрировал, как общество справлялось с психиатрическими и психологическими последствиями Второй мировой войны. Опираясь на широкий спектр источников, Зайчек предлагает модель того, как следует перечитывать опубликованные и архивные психиатрические тексты. Советская психиатрия совершенно точно не была образцом терапевтической помощи; учреждения с недостаточными ресурсами и перегруженным работой персоналом могли обеспечить только базовое лечение. Направление ее действий, однако, не было исключительно тоталитарным. Карательное применение психиатрии против диссидентов, которое было распространено с 1960 гг., не характеризует весь советский период. Менее инвазивные и более ориентированные на пациента подходы к лечению психических расстройств нашли свое место в лечении некоторых групп пациентов в определенные исторические моменты. В свете новых исследований теперь представляется возможным пересмотреть советскую военную психологическую травму Второй мировой войны. Не нужно думать, что военнослужащие и ветераны войны, принадлежащие к числу наиболее привилегированных групп позднесталинского общества, становились такими же жертвами злоупотреблений психиатрией, как и диссиденты.

 

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

 

Исследования военной травмы больше не ограничиваются травмами участников боевых действий. Изучаются травмирующие воспоминания гражданских лиц, переживших ужасы блокады Ленинграда или оккупационных режимов. Специалисты по устной истории отмечают, что травма порождала групповую солидарность и грандиозный нарратив о героическом выживании, но встреча со смертью и насилием также оставляла свой тяжелый отпечаток в личных воспоминаниях, даже когда официальный нарратив отрицал долгосрочный психологический ущерб. Несколько ученых исследовали травму детей, живших в зоне боевых действий, потерявших семью, видевших массовые убийства, крайние формы насилия и разрушение или переживших оккупацию, эвакуацию или концентрационные лагеря. Как пишет Мария Кристина Гальмарини-Кабала, “концепция психической травмы часто использовалась советскими детскими психиатрами в период с 1945 по 1949 год для объяснения девиантного поведения детей” [9].

 

Дети, которые долгое время жили на оккупированной территории, часто проявляли травматические симптомы, включая депрессию, апатию, бессонницу, обсессивно-компульсивное поведение, страхи, фобии, тревожность, нарушения речи и другие симптомы, которые некоторые специалисты признали психологическими проблемами, вызванными негативным опытом войны. На практике детская психологическая травма часто игнорировалась или не лечилась, обсуждалась только в виде непрозрачных формальных намеков. Тем не менее, как напоминает Анна Лившиц, пост-советские мемуары детей военного времени часто содержат “описания калечащих и остро ощущаемых психологических травм, с которыми выжившим приходилось жить всю жизнь, о которых они не могли говорить, и не могли просить о помощи” [10]. Исследования травматических переживаний, реакций и воспоминаний советских гражданских лиц, особенно женщин и детей, показывают, что молчание можно нарушить, а изучение психологических травм солдат давно пора начать.

 

 Научный дискурс военной психологической травмы

 

Столкнувшись с психологическим и психиатрическим ущербом, нанесенным жестокой войной на уничтожение, советская военная психиатрия не стала умалчивать о том, что крайнее насилие способно выводить из строя и нарушать внутреннее равновесие отдельных солдат. Хотя было высказано предположение, что психическая травма практически незаметна в Красной Армии военного времени, военные медицинские и психиатрические службы, какими бы примитивными и несовершенными они ни были, регулярно сталкивались с травмированными людьми и лечили их. Этот опыт лег в основу значительного объема опубликованных научных исследований, посвященных этиологии, лечению и распространенности травматических реакций на события военного времени. Многое в научном осмыслении травмы было проблематичным. Опубликованные медицинские исследования, в которых рассматривалась советская военная травма, содержали многое, что можно оспорить и подвергнуть критике. Основное внимание часто уделялось разработке организационных структур, способных оказывать психиатрическую помощь, составлению планов, которые были в лучшем случае трудны для реализации, но не анализу психиатрического лечения.

 

Подобные занятия централизованным планированием проводились в параллельной вселенной и без учета условий боя. Несколько рекомендаций просочились к фронтовым медикам, которые были перегружены, не имели достаточных ресурсов и не прошли специальную подготовку. Немногие общества, включая наше собственное, имеют выдающийся послужной список, когда дело доходит до понимания, диагностики и лечения психологических травм. Советская военная медицина во время и после войны была не одинока в своем несоответствии своим собственным стандартам. Тем не менее, значительное число психиатров и ученых-медиков серьезно отнеслись к свидетельствам о травматических реакциях на события военного времени. Внимательное чтение опубликованных медицинских исследований выявляет не молчание и безразличие, а сильный интерес к военной травме, а также удивительно открытое обсуждение ее форм, причин и лечения.

 

Была, конечно, официальная линия. В конце концов, это время сталинизма. Задолго до немецкого вторжения в Советский Союз в июне 1941 года В. П. Осипов, директор Ленинградской военной академии, предсказал, что Красная Армия избежит волны психиатрических потерь. Солдаты и армии с развитым политическим и классовым сознанием, утверждал он, лучше подготовлены к борьбе с естественными биологическими, эмоциональными и нервными реакциями на события военного времени. Другие влиятельные психиатры, такие как В. А. Горовой-Шалтан, подчеркивали важную роль классового единства и политического просвещения, обеспечиваемого партией и комсомолом, в воспитании стойкости солдат. Идеологизированные и политизированные заявления о способности советских солдат выдерживать физические и психологические трудности появлялись на протяжении всей войны и после нее. Например, в конце 1947 года в журнале “Невропатология и психиатрия” была опубликована статья Г. Г. Карановича под названием “Тридцать лет психиатрической организации в Советском Союзе”, в которой восхвалялись достижения советской психиатрии после Октябрьской революции. Автор утверждал, что психоневрозы крайне редки у солдат, поступивших в нервно-психиатрические учреждения, и что обстоятельства военного времени не привели к возникновению особых категорий и форм военных психозов. Он утверждал, что “высокое моральное состояние солдат Советской Армии, их твердая вера в справедливость войны, проводимой во имя освобождения от ига фашизма, глубокий патриотизм и безграничная любовь к своей социалистической родине оказались лучшей профилактикой нервно-психических заболеваний во время Великой Отечественной войны” [11].

 

Успехи советской психиатрии в лечении психологических травм, по крайней мере, в официальном анализе, объяснялись условиями, созданными советским социализмом. Это противопоставлялось более высокой распространенности психических расстройств у участников боевых действий из капиталистических стран, которые, не будучи профилактически защищены патриотизмом, как сообщалось, испытывали более высокий уровень страха и переживали нервные срывы. В популярном учебнике по современным формам неврозов, написанном В. Н. Мясищевым и опубликованном в 1956 году, отмечалось, что во время Второй мировой войны, “согласно статистическим данным, в США каждый пятый военнослужащий обращался в психоневрологическое учреждение” [12].

 

Утверждения о сравнительно небольшом количестве психиатрических потерь в Красной Армии и роли советских социальных условий в предотвращении травматических реакций были обычным явлением в специальной литературе во время и после войны. Однако реакция психиатров на военную травму была более сложной, чем эти отсылки к официальной пропаганде. Считавшаяся сравнительно редким явлением в Красной Армии, психологическая травма, тем не менее, широко обсуждалась в медицинских и психиатрических учебниках и журналах. Большая часть этих исследований, хотя и далеко не все, оставались в рамках официальных материалистических и павловских парадигм психических заболеваний, которые искали объяснения травматических реакций в физиологических изменениях мозга, нервной или иммунной систем. Некоторые исследователи высказывали сомнение в серьезности проблемы, ссылаясь на доказанные случаи симуляции, в то время как другие описывали успешное лечение и истории быстрого выздоровления –  заявления, которые требуют дальнейшего изучения.

 

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

 

Тем не менее, травматические реакции в военное время и воздействие массового насилия на психику были в повестке дня исследователей. Том 26 официальной медицинской истории Великой Отечественной войны, опубликованный в 1949 году, посвятил более 300 страниц исследованию нервных расстройств военного времени. Это не было случайностью. 26 марта 1946 года Совет Министров СССР принял постановление о создании щедро финансируемой и амбициозной многотомной истории медицины военного времени, призванной обобщить уроки советской военной медицины. “Военно-Медицинский журнал” впоследствии опубликовал научный план проекта, разработанный его редакционной коллегией, которая предложила материалы по сотням тем. Хотя в первую очередь речь шла о физических травмах и была сосредоточена на исследованиях и практике врачей, хирургов, медсестер, эпидемиологов и терапевтов военного времени, план также указывал на необходимость подчеркнуть усилия психиатров по возвращению солдат в строй. Были запрошены материалы по лечению контузии головного мозга, лечению “посттравматических расстройств слуха и речи” и особенностям лечения и физиологии травматического шока. Контузия была излюбленным термином для обозначения психических травм на фронте, этот термин подразумевал физическое повреждение мозга, вызванное сотрясающей силой разрывающихся снарядов или быстрыми изменениями давления воздуха. Считалось, что снаряды или взрывающиеся бомбы вызывают существенные изменения в мозге и нервной системе, которые проявляются в нарушениях психики. На практике этот диагноз применялся к солдатам, попавшим под обстрел или кто психологически сломался в условиях боя, независимо от того, связаны ли их симптомы с физической травмой головного мозга. Этот термин можно свободно перевести на английский как “shell shock”, но без специфических ассоциаций британской военной психиатрии Первой мировой войны. Отнюдь не отказываясь от обсуждения военной психологической травмы  советские психиатры-исследовтели сохраняли интерес к психическим расстройствам военного времени и подходили к этим состояниям с относительно небольшим идеологическим уклоном. Благодаря тому, что из-за требований войны наука обрела более высокий статус и растущую стратегическую важность, советские исследователи пользовались гораздо большей интеллектуальной автономией во время и сразу после войны. Относительная свобода от сталинского бюрократического контроля в сочетании с более широким доступом к международной науке привела к тому, что в научных журналах публиковались описания разных подходов к проблеме травмы.

 

Ничуть не отрицая травмирующих последствий войны, авторы ряда статей, посвященных состоянию послевоенной советской психиатрии и оценке роли психиатрии в военное время, признавали, что психиатрический и психологический ущерб был “медико-санитарным последствием войны”. Например, в пространной редакционной статье в журнале “Невропатология и психиатрия” отмечалось, что, в начале войны была признана проблема “закрытых повреждений головного мозга” и это привело к созданию специализированных больниц для лечения нейропсихиатрических, нейрохирургических повреждений и сложных случаев сотрясения мозга. Термин “закрытые травмы” применялся для внутренних повреждений головного мозга, в отличие от открытых ран, при которых мозг или череп пробиты пулями или осколками.

 

Редакторы отметили интересную статистику. говорящую о том, что от 50 до 60 процентов раненых солдат с нервно-психиатрическими диагнозами были возвращены на военную службу. Это стало возможным, благодаря практическим усилиям психиатров, а также благодаря “огромному объему работы, связанной с психическими расстройствами, связанными с закрытой травмой головного мозга”. Многие ведущие советские психиатры были упомянуты как изучающие психиатрические проблемы, связанные с травмами военного времени, включая “проблемы реактивных состояний” и ликвидацию “медико-санитарных последствий войны” [13]. В феврале 1947 года “Военно-медицинский журнал” опубликовал подробное исследование А. В. Снежневского об опыте фронтовых психиатрических лечебниц военного времени. Снежневский приобрел дурную славу как директор Института психиатрии Академии медицинских наук СССР в период расцвета карательной психиатрии при Брежневе и как главный родоначальник диагноза “вялотекущая шизофрения”, который задействовали для оправдания использования психиатрии против диссидентов. Но эта статья примечательна тем, что в ней серьезно рассматривается военная психологическая травма и признается, что госпитализация травмированных бойцов является значительной проблемой. В периоды активных боевых действий, особенно во время наступления, количество контузий увеличивалось в четыре раза. В такие моменты были задействованы все отделения больницы, и примерно 80 процентов поступивших пациентов рассматривались как психиатрические потери. Даже в более спокойные периоды психиатрические больницы продолжали лечить солдат, страдающих от отсроченных последствий контузии или тех, кто был повторно госпитализирован для дальнейшего обследования, часто после припадков, заикания или приступов расстройства сознания. Доля таких случаев оценивалась как одна пятая всех случаев сотрясения мозга. Такие случаи не всегда были хорошо поняты. Как заметил Снежневский, “Недостатки в наших клинических знаниях о воздушной контузии и несовершенство нашей диагностики функциональной приспособляемости обычно становится причиной ошибочного направления этих пациентов обратно в их воинские части”. Примерно 60 процентов новых заболевших вернулись в свои подразделения, около четверти пациентов нуждались в эвакуации в больницы в тылу. Большинство пациентов выздоравливали в течение шести месяцев, но около 8 процентов были уволены из армии. Однако считалось, что доля солдат с реактивными состояниями или формами невроза, возникшего в результате контузии составляет всего 2 процента. Автор сравнивал эти данные с выводами Хендерсона и Мура, чьи исследования показали, что в английских военных госпиталях число реактивных неврозов был в 35 раз больше [14].

 

В другой статье, в которой оценивалось состояние послевоенной психиатрии, отмечалось, что в военное время удалось избежать роста числа психических заболеваний, но распределение болезней изменилось. Конкретнее говоря, увеличилось количество повреждений центральной нервной системы, а также количество реактивных состояний (включая как психогенные, так и соматические причины). Психологическое здоровье инвалидов (психогигиена инвалидности) было определено как наиболее насущная задача, стоящая перед учёными в этой сфере. Подчеркивалось, что “Из-за огромных масштабов войны существует большое количество людей в постконтузионном состоянии, и это требует от нас разработанной программы специальных мер. Точная перепись инвалидов, лечебно-профилактические мероприятия, социальные мероприятия, трудоустройство и так далее, несомненно, значительно снизят остроту проблемы в ближайшие годы” [15]. Если посмотреть глубже, то станет ясно, что некоторые представители психиатрической профессии признавали, что переживания военного времени при определенных обстоятельствах вызывали долгосрочную психическую травму, причинами которой могли быть физические повреждения нервной системы или психогенные факторы.

 

Научная литература предлагала удивительно разнообразные объяснения психиатрических состояний, связанных с войной, все, что угодно, кроме генеральной сталинской линии. В начале 1946 года, например, Л. М. Ратгауз и Б. Бамдас опубликовали примечательную статью в “Военно-медицинском журнале”, в которой они пытались объяснить необычные случаи крайней усталости у военных пилотов после боевых вылетов. Они описывали, как пилоты становились измотанными, все более замкнутыми и подавленными. Некоторые сообщали о плохом сне, головных болях, раздражительности, нестабильности, беспокойстве и напряжении во время полета, ослаблении желание летать, конфликтах в повседневной жизни и целом ряде биологических изменений. В статье говорилось, что нехватка кислорода на высоте, а также употребление алкоголя во время несения службы могли ослабить нервную систему. Хорошо информированный читатель мог заметить, что эта статья написана в ответ на статью, опубликованную в том же журнале летом 1945 года, в которой случаи невроза среди пилотов объяснялись физическими последствиями многократного воздействия длительных периодов пониженного содержания кислорода на высоте. В ней утверждалось, что “нет никаких оснований считать это профессиональной патологией, связанной с опасностью полетов в военное время” [16]. Ратгауз и Бамдас не согласились, утверждая, что усталость и депрессия пилотов могут быть объяснены травматическими последствиями чрезмерного эмоционального напряжения. Они отметили, что неотъемлемой частью боевого опыта пилотов был страх. Полет был рискованным предприятием, осуществляемым в одиночку, что провоцировало устойчивый эмоциональный стресс и, с биологической точки зрения, множество новых психологических реакций. Они приводили мнение анонимного Героя Советского Союза, который считал, что “летчик, который не может подавить страх в своем первом боевом вылете не станет хорошим боевым пилотом”. У разных людей разный уровень сопротивляемости и разные нервные конституции. Некоторые могут совершить сотню боевых вылетов, не испытывая никакой реакции, другие могут совершить семь или восемь вылетов, прежде чем столкнутся с проблемами. Кто-то мог назвать таких людей трусами и симулянтами, но в статье не было никаких сомнений в том, что эмоциональное давление на пилотов было экстремальным и потенциально вредным. Решить проблему предлагалось эмоциональным переключением с помощью отдыха, спорта и физической культуры, а также акцентом на достаточный сон. Как отмечали авторы, “Очень важно дать пилоту после вылета время, чтобы он мог отреагировать на эмоциональный стресс” [17].  Пилоты совершенно точно не были репрезентативной группой; доступ к медицине у них был лучше, чем у обычных пехотинцев. Признание того, что “сталинские соколы”, люди, прославляемые как образец сталинского мужского героизма, могли быть сломлены повторным воздействием сильного страха, означает, что  военная психологическая травма не была окутана молчанием.

 

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

 

В опубликованных психиатрических исследованиях травматические реакции на события военного времени обсуждались более разнообразными и интересными способами и более открыто, чем можно было бы предположить. Хотя официальная научная позиция заключалась в том, что психические расстройства развивались в результате физического повреждения или изменений в мозге и нервной системе, вызванных взрывами, многие исследователи рисовали более сложную картину проявлений травмы и их причин. Внимательное чтение научных журналов открывает поразительное разнообразие и очень хрупкий консенсус в отношении военной травмы. Например, была статья, в которой признавалось, что у психических расстройств военного времени есть эмоциональное или психологическое измерение. В статье А. Н. Миндадзе “Об эмоциональных реакциях в условиях военных действий”, говорилось, что “война – это грандиозный психологический эксперимент”, со сложными и разнообразными последствиями. Статья была основана на наблюдениях автора за  состояниями, возникшими после фронтовой воздушной бомбардировки. Он отметил, что сотрясение мозга (контузия) и эмоциональное волнение часто сочетались. Согласно его исследованиям, термин “контузия” применялся систематически, но часто ошибочно. В статье предлагалось несколько подробных историй болезни солдат, попавших под воздушные бомбардировки, состояние которых считалось скорее эмоциональным, чем физиологическим. Миндадзе рассказал о случае с пациентом, которого он лечил в пункте медицинской эвакуации непосредственно после налета. Солдат был в состоянии полной отрешенности, стоял у стены, уставившись в одну точку. Он пришел в себя примерно через шесть часов, но продолжал проявлять травматические симптомы. Дальнейшие воздушные налеты вызывали сильнейший страх; пациент бледнел, и все его тело тряслось. Он страдал от бессонницы и ночных кошмаров. Страх, писал Миндадзе, проявлялся многими различными способами, включая бледность, холодный пот, расширение зрачков, дрожь, учащение или замедление пульса. Хотя люди с наиболее устойчивой нервной системой, могли бы “локализовать свои эмоциональные страдания”, даже полностью здоровые люди могут страдать от эмоциональных реакций во время военной службы. В другой статье, опубликованной в том же номере журнала “Невропатология и психиатрия”, рассматривались случаи зрительных галлюцинаций, которые развивались как форма бреда после контузии. Солдат, контуженный осенью 1942 года и снова в феврале 1943 года, потерял дар речи, способность слышать и периодически терял сознание. Впоследствии он чувствовал слабость, испытывал головные боли и головокружение и был уволен из армии в июне 1943 года, после чего у него начались галлюцинации. Он видел лошадей, коз, собак и людей. Ночью он часто переживал сцены с передовой, в том числе повторяющееся видение того, как солдатам объясняют правила обращения с гранатами.

 

Признание того, что фронтовой опыт может быть травматичным и что психические заболевания могут иметь психологическую или эмоциональную этиологию, не было всеобщим. В научной дискуссии о травме нарушенные психические состояния обычно связывали с физическими заболеваниями и ранениями или исследовали связь между травмой и другими психическими состояниями. Психиатры, как отмечали другие историки, стремились связать необъяснимые психические или психиатрические реакции с физическими состояниями, такими как гипертония. В подробной истории болезни пациента, опубликованной в 1947 году, В. Л. Зверева описала солдата, получившего легкую контузию в 1941 г. Хотя он не потерял сознание, он временно потерял слух и в течение двух недель страдал от дрожи и заикания. Он полностью выздоровел, но в июне 1945 года у него случился рецидив после “тяжелой психогенной травмы”. Он просыпался ночью взволнованный и напуганный. Сердце билось учащенно, “как молот в груди”, а руки и ноги дрожали. Хотя в статье отмечается, что солдат страдал от тревожности и депрессии и что на его состояние влияли психологические факторы, окончательное объяснение было найдено в повышенном кровяном давлении [18]. Военная психологическая травма также могла отождествляться с шизофренией и лечилась как шизофрения. Например, в одной статье рассматривалась связь между шизофреническими расстройствами и травмами военного времени. В ней отмечалось, что менее чем 7 процентов случаев (20 из 300 изученных) развились после контузии или травм головы. Автор делал вывод, что эти случаи были результатом ослабления органических систем. Тем не менее, следует отметить, что в исследовании не прояснялось, как именно и почему случаи шизофрении возникали на поле боя, и этому вопросу предлагалось посвятить детальные и специализированные исследования [19].  Эта и другие статьи напоминают о том, что многие психиатрические процессы оставались очень плохо изученными и многие психиатры не понимали, как объяснить состояния, которые они наблюдали.

 

Обсуждения военной травмы также велись вокруг примеров так называемого “глухонемого мутизма”, который частично или полностью был связан с контузией. Общепринятая точка зрения гласила, что нарушения слуха и речи являются результатом физических изменений в мозге и нервной системе. Тем не менее, в декабре 1945 года “Военно-медицинский журнал” опубликовал любопытную статью молодого исследователя Я. М. Свядоща, которой усомнился в материалистических интерпретациях ведущих авторитетов. Он считал, что “все случаи функциональной глухонемоты у контуженных относятся к психогенным (истерическим) реакциям”. Различное распределение истерических припадков и глухонемоты в разных армиях наводило на мысль о том, что физическое расстройство мозга и нервной системы не было основной причиной. Эти явления можно было лучше объяснить психологическими факторами. Как писал автор, “Сотрясение мозга от взрыва артиллерийского снаряда или авиабомбы, по-видимому, является фактором, более подходящим для [объяснения] развития психогенных реакций на поле боя, поскольку они дают материал для вызывающих приступ страха истерических фиксаций с обусловленными физической травмой и эмоциональными реакциями соматическими нарушениями”, и проявляется этот приступ в виде потери речи и слуха [20] . Это была радикальная идея, выраженная, возможно, из соображений предосторожности, в несколько замысловатой форме. Одним из рекомендуемых методов лечения нарушений речи у пациентов с психической военной травмой была программа физиотерапии и тренировок с произнесением ключевых слов и предложений. Лексика, выбранная для этой незатейливой формы логопедии, включала такие фразы, как “задача Красной Армии – атаковать”, “необходимо уничтожить врага” и “советский народ радуется победе Красной Армии”, что напоминает нам о том, что дискуссии о травме были привязаны к идеологии и широким представлениям о воинственной мужественности.

 

Сразу после Второй мировой войны советская психиатрия занялась обсуждением причин, распространенности и лечения военной психологической травмы с большей открытостью, чем можно было бы ожидать. В течение нескольких лет, прежде чем был восстановлен сталинистский контроль над наукой, распространялся широкий набор идей о травме, и формировался научный консенсус.

 

Солдатский опыт переживания травмы

 

Язык психологической боли и страданий распространился далеко за пределы элитарных теоретических дискуссий относительно небольшого сообщества профессиональных психиатров, обсуждающих травму на семинарах, в клиниках исследовательских институтов или на страницах научных журналов. Медицинская профессия не обладала монополией на осмысление травматического опыта войны и объяснение того, как он проявлялся в психических расстройствах. Поиск приемлемых понятий для описания психического расстройства оказался трудным занятием для психиатров и общества в целом; тем не менее, выражения травматического опыта можно обнаружить за пределами профессиональных научных дискурсов. Далекие от опыта подавления информации о психиатрических или психологических повреждениях ветераны в определенных социальных ситуациях и текстах показывали, что готовы свободно говорить о психических травмах и психологических проблемах, часто на языке, перекликающемся с языком медиков.

 

В воспоминаниях ветеранов, написанных в советский период, практически нет упоминаний о тяжелых и тревожных переживаниях, не говоря уже о долгосрочном уроне от травмы. При Хрущеве ограничения на то, что могло быть написано, были ненадолго ослаблены, но описание травмы в мемуарах по-прежнему находилось в неловкой близости с официальным патриотическим нарративом. Как пишет Роджер Марквик, “Освященное государством изображение войны, воплощенное в масштабных исторических работах и многочисленных, еще более масштабных мемориалах, запрещало любое отклонение от главенствующего героико-патриотического нарратива о войне” [21]. Лишенные возможности публиковать честные воспоминания сразу после войны, большинство ветеранов десятилетиями ждали возможности задокументировать травмирующий опыт. Сформированные политической атмосферой и общественной культурой, в которой они писали, многие ветераны усвоили комфортные официальные мифы, и повторяли их в своих собственных жизнеописаниях. Однако распад Советского Союза создал пространство для появления более реалистичных описаний войны. Стерильные официальные формулы позднесоциалистических мемуаров и политизированные воспоминания о войне не исчезли, но авторы мемуаров, опубликованных после 1991 года, с большей готовностью писали о страхе, растерянности и психологических травмах фронтовой жизни. Как пишет Марквик, “Кровь, грязь, страх, некомпетентность, месть, жестокость и сексуальные домогательства часто изображаются […] в той степени, которая была почти невозможна в подчищенных советских мемуарах” [22]. В культуре, где пострадавшие ветераны Афганистана и Чечни показывались на больших и малых экранах, советским ветеранам Второй мировой войны, возможно, было легче признать в художественной литературе и в мемуарах травмирующие аспекты своего собственного опыта. Продукты послевоенной культуры, как отмечает Вилле Кивимяки, могут быть триггерами для посттравматической памяти, но они также могут облегчать выражение психологической боли.

 

В постсоветских мемуарах свободно писали о чувстве страха и эмоциональных ощущениях от боя. Действия на передовой, как писал артиллерийский офицер Исаак Кобылянский, могли вызвать сильный “телесный” страх: “Он появлялся мгновенно, когда слышалось все усиливающееся шипение черного металла, и когда снаряды или бомбы взрывались совсем рядом. Взрывы оглушали и швыряли как пушинку. Такого рода страх лишает воли” [23]. В откровенных мемуарах Бориса Богачева также описывается этот парализующий страх перед лицом артиллерийского огня: “Я чувствовал себя одиноким и беспомощным на этом бурном поле огня. Мое сердце бешено колотилось. Мои нервы были напряжены. Я ожидал смерти в любую минуту. […] Может, этот снаряд станет тем, что положит конец моему хрупкому существованию? Это ожидание было ужасным” [24]. Богачев и его товарищи обратились к алкоголю, чтобы справиться с нервным напряжением, усталостью и “отвлечься от негативных мыслей”. Напряжение сказывалось на состоянии даже здоровых молодых людей: “Мне было всего девятнадцать, и мне было очень трудно переносить огромное физическое и психологическое напряжение боя”. Должно быть, еще тяжелее приходилось “солдатам среднего возраста, почти пятидесяти лет, у которых дома трое или четверо маленьких детей”. По словам офицера артиллерии Петра Михина, “шло время и тысячи смертей и ужасных ранений случались с теми, кто вас окружал, горе и эмоциональные потери в конце концов истощали человека психологически”. Мужчины, служившие на передовой месяцами, даже годами, без отпуска, в конце концов достигали точки полного нервного и физического коллапса, граничащего с безумием. Михин описал, как истощение и стресс от осознания того, что “пуля или осколок шрапнели всегда рано или поздно находят человека”, подтолкнули его с товарищем к срыву. Пережив ожесточенный бой его товарищ, офицер Морозов “закрыл лицо своими большими руками, разразился рыданиями и громко, отчаянно закричал: “Я больше не могу этого выносить! Я не могу! Я не могу!” [25] Обоим был предоставлен десятидневный отпуск в санатории в Одессе для восстановления здоровья.

 

Богачев открыто описал повторяющиеся кошмарные сны о боевых действиях и травматических переживаниях, которые запечатлелись в его сознании.  Долгое время после войны ему снилась “танковая атака со штурмовыми отрядами на броне танка; враги движутся ко мне, а моя автоматическая пушка не стреляет; на меня сбрасывают бомбы вражеская авиация… Я просыпался в холодном поту”.

 

Образ останков одного погибшего товарища, “его ярко-красное обнаженное тело, разорванное на две половины, и его выступающие белые ребра”, остался с ним на всю оставшуюся жизнь. Более полувека спустя он все еще избегал “смотреть на окровавленные туши животных с торчащими белыми ребрами” у мясников. В своих воспоминаниях Николай Никулин вспоминал, как весной 1942 г. он наткнулся на груду трупов, брошенных после сражений прошлой осени, и открывшихся под тающим снегом. “По прошествии всех прошедших лет эта пугающая картина запечатлелась в моем сознании навсегда, а в моем подсознании еще прочнее: я приобрел постоянно повторяющийся сон –  груды трупов вдоль железнодорожных насыпей”. Никулин никогда не был признан инвалидом как жертва психиатрической травмы, но бои между декабрем 1941 года и маем 1942 года в окрестностях деревни Погостье Ленинградской области сильно повлияли на его психологическое здоровье: “Для меня Погостье стало поворотным моментом [в моей] жизни. Я был убит и сломался” [26]. После этого Никулин уже никогда не был прежним. “Именно после Погостья проявилось нездоровое стремление мыть руки десять раз в день и часто стирать нижнее белье”.

 

Яркие воспоминания Бориса Богачева, Петра Михина и Николая Никулина не типичны, но они не уникальны в том, что предлагают сложную психологическую картину службы на фронте и описание разрушительных последствий войны. Авторов травмировали страдания и опыт встречи с крайними формами насилия. Рассказ о травмирующих последствиях применения насилия в отношении других остается под запретом. В сборниках биографий ветеранов и рассказов о службе, собранных родственниками или ветеранскими организациями, все чаще отмечается, была ли у человека контузия, вернулся ли он на действительную службу или был уволен. Большое многотомное собрание воспоминаний ветеранов, опубликованное в 2003-2011 гг., первые 14 томов которого содержат рассказы почти 700 ветеранов Второй мировой войны, уделяет пристальное внимание случаям контузии [27]. Респондентам, по-видимому, было предложено прокомментировать свои травмы, включая случаи контузии, как в смысле сотрясения мозга или потери сознания в результате обстрела, так и в результате более серьезного повреждения сенсорного аппарата и нервной системы. Опрошенные ветераны понимали контузию как в основном физическую травму, вызванную взрывной силой мин, снарядов и бомб, взрывающихся рядом с солдатами или их транспортными средствами. Некоторые описывали последствия сотрясения мозга как минимальные, подчеркивая, что они продолжали сражаться без серьезных последствий. Зоя Добровольская, редкий пример женщины пехотинца, описала свой опыт контузии в особенно маскулинных выражениях: “Я перенесла сотрясение мозга на ногах; через три дня мое зрение и слух восстановились, пребывание в больнице, возможно, не было напрасным, но я думала, что все пройдет. Я была под обстрелом сотни раз за четыре года, к счастью, все прошло, только шум в голове не прошел”. Для многих ветеранов психическое расстройство оставалось чем-то, что нужно понимать в физических терминах – так на них влияли психиатрическая теория и медицинская практика, которые подчеркивали материальную основу травмы, а также послевоенная культура, которая подчеркивала стойкость и героизм советских солдат.

 

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

 

Другие рассказывали о более серьезных повреждениях своих нервов, которые требовали медицинского лечения, даже госпитализации. Опыт физической травмы, особенно в результате сильного взрыва, может иметь травмирующие последствия. Весной 1945 года Сергей Владимирский потерял сознание от удара противотанкового оружия. Он провел 12 дней в госпитале, пока к нему не вернулась способность говорить. 5 декабря 1941 года танк Анатолия Сволокова был подбит. Когда он пришел в сознание, то столкнулся с травмирующим зрелищем и его чувства какое-то время оставались расстроенными: “Вокруг меня была ужасающая картина: радист был мертв с осколками в голове, у танка не было башни, вокруг танка лежали разорванные тела, было ужасно холодно. Чудом я пришел в себя, провел три месяца в контузии, ничего не слышал и не говорил”. После лечения, непосредственно за линией фронта или в эвакуационных госпиталях, многие солдаты оправились от временной потери слуха, речи и памяти и смогли вернуться к активной службе. Однако в худших случаях тяжелая контузия приводила к увольнению солдат по медицинским показаниям и демобилизации. Федор Каменев, например, сначала провел 14 дней, восстанавливаясь после травмы в госпитале, размещенном в железнодорожном вагоне. По возвращении к гражданской жизни ему был поставлен диагноз “контузия” и Врачебно-трудовой экспертной комиссией он был признан инвалидом войны II группы.

 

По мере того как последнее поколение участников боевых действий уходит из жизни, барьеры для выражения травмы исчезают, ветераны и их семьи стремятся оставить свидетельства героизма военного времени. Хотя мы должны остерегаться анахроничных описаний травм в этих источниках, но ясно, что это последнее поколение советских ветеранов не является первой категорией ветеранов современной индустриальной войны, которые обнаружили, что тревожные и беспокоящие воспоминания всплыли в конце жизни.

 

Рассказы о разрушительных психологических последствиях войны, однако, не были просто результатом ретроспективного анализа или личных размышлений. Хотя я ранее писал, что ветераны отказывались называть себя жертвами и признавать психологический ущерб, нанесенный войной, появляется все больше свидетельств того, что некоторые ветераны в определенных обстоятельствах были готовы использовать язык жертвы психологической травмы. 1 июня 1945 года майор И. С. Павлов написал жалобное письмо Сталину, которое начинается с описания тягот четырехлетнего фронтового самопожертвования: “Многие люди потеряли рассудок в этой борьбе и не продержались до радостной победы. Но те, кто выжил, выходят из этой войны изрядно потрепанными, с разрушенным организмом, с расстроенной нервной системой, со многими материальными и моральными трудностями и с тяжелыми душевными травмами, с надеждой исцелить их на родине” [28]. Это было необычное письмо и не в последнюю очередь потому, что оно было адресовано Сталину. Павлов не рассказывал о личном травмирующем опыте, но на протяжении пяти страниц выражал разочарование тем, что после четырех лет службы вернувшиеся военные, особенно офицеры, не были автоматически награждены медалями. Этот эмоциональный язык, на котором рассказывается о психологическом ущербе военного времени, был использован в надежде на то, что он найдет отклик у читателя и укрепит притязания на признание. Чаще всего ветераны упоминали контузию наряду с физическими травмами, чтобы обосновать просьбу о предоставлении привилегий, материальной помощи, или лечения. Физические и психические травмы не скрывались, а перечислялись, чтобы подтвердить право на жилье, лучшую работу, социальные выплаты или протезирование. Физическая и психологическая травма расценивалась не как свидетельство непрочной, уязвленной мужественности, но как свидетельство героических мужских страданий. Это были не открытые артикуляции травмы, а корыстные репрезентации, направленные на то, чтобы вызвать определенную реакцию властей. Ссылки на контузию делались, исходя из предположения о том, что люди, к которым обращаются за помощью, понимают, что это такое, и как контузия воздействует на человека.

 

Иногда ветераны ссылались на контузию в качестве объяснения или, возможно, даже в качестве оправдания нарушений порядка или своих жизненных затруднений. В 1951 году Ковальчук, инженер-механик киевского завода “Укркабель“, привел ряд доводов в оправдание своего отказа участвовать в занятиях по политическому воспитанию, в том числе тот факт, что он был ”дважды контужен, и мне трудно заставить свой мозг работать” [29]. В апреле 1953 года М. Н. Березняк, ветеран из Орла, написал в приемную Верховного Совета СССР жалобу на увольнение за пьянство на рабочем месте. Хотя он признался, что выпил 150 мл водки, он утверждал, что его начальник принял за опьянение нервный припадок. В 1943 году он был призван в Красную Армию, “участвовал в боях, был контужен и начал страдать припадками” [30]. Он был не одинок в том, что проводил связь между фронтовой контузией военного времени и послевоенным психическим заболеванием. В апреле 1949 года приемная Верховного Совета расследовала дело И. П. Перваго, ветерана-инвалида из Москвы, который обратился за материальной помощью. Он упоминал психическую болезнь и регулярные обращения в психиатрическую клинику Кащенко в качестве объяснения того, почему он не смог удержаться на постоянной работе. Последовавшее расследование подтвердило, что его психические проблемы возникли после контузии на фронте, после чего он не мог найти стабильную работу, что привело его с семьей к бедности [31]. Связь между тревожными переживаниями военного времени и послевоенными психическими заболеваниями, однако, не всегда подтверждалась. А. В. Захаров, инвалид войны I группы, который написал в Верховный Совет жалобу на отказ в психиатрической помощи, был после рассмотрения его дела обвинен в симуляции. По мнению обследовавших его врачей, шизофрения Захарова “не была связана с его пребыванием на фронте”. Врачи подозревали, что он был в немецком плену и, следовательно, не мог считаться законным военным инвалидом [32]. Использование ветеранами языка психологического расстройства не гарантировало положительного ответа, не говоря уже о сочувствии.

 

Когда ветераны использовали слово “контузия” в своих письмах, обращениях и петициях, они предполагали, что власти знают и понимают этот термин, по крайней мере, в общем смысле. Упоминания о травме часто были неясными и поверхностными, немногим более чем в одном предложении, мимолетной фразе, или даже отдельным словом, но о травме не молчали. Язык травмы распространялся не только среди психиатров и среди фронтовиков, но и гораздо шире в обществе. Однако разговорный язык травмы расшифровать не легче, чем профессиональные дискурсы. Когда ветераны использовали термин “контузия”, точное значение и характер их травматического повреждения не всегда были ясны. Общаясь с медиками они использовали это слово по-разному, с разными целями, намерениями и значениями. Слово “контузия” часто использовалось как краткое обозначение более широкого спектра травматических переживаний и симптомов. “Контузия” стала таким популярным термином именно благодаря этой гибкости и способности вместить целый ряд значений. Мысль Д. Винтера о том, что “Shell shock был нейтральным термином с текучим и изменчивым характером”, могла бы в равной степени относиться и к “контузии” [33].

 

Лечение психологической травмы после демобилизации

 

Как проявлялась психологическая травма у ветеранов после демобилизации, нелегко понять, обращаясь к опубликованным психиатрическим текстам, которые часто основывались на исследованиях военного времени, или читая воспоминания бывших военнослужащих. Долгосрочные последствия травматического опыта необходимо искать в других источниках. Вопрос о том, какое отношение встречали психиатрические жертвы войны в обществе и что случилось с солдатами, которые испытывали отсроченные травматические реакции после демобилизации, требует дальнейшего изучения. Как напоминает нам Бенджамин Зайчек, подавляющее большинство советских психиатрических пациентов лечились как обычные амбулаторные пациенты в психиатрических диспансерах. Как я ранее писал в работе о Ленинграде, свидетельства о травмированных ветеранах можно обнаружить во многих архивах. Ветераны с психическими расстройствами и социальными проблемами часто оставляли следы в документах различных учреждений, с которыми они взаимодействовали. Тем не менее, неясно, как справлялись с травматическими последствиями войны в гражданских медицинских учреждениях. Архивные материалы, рассмотренные ниже, многие впервые, показывают, что ветераны с военной психологической травмой были серьезной и постоянной проблемой для Министерства здравоохранения Украины и его больниц. Хотя официальная линия по-прежнему утверждала, что Советский Союз избежал широкого распространения психологической травмы, пример Советской Украины говорит, что травма была заметной и нерешенной проблемой. В центре кровавых сражений Второй Мировой войны, где природа войны была качественно иной, и в удалении от политических центров Москвы и Ленинграда, проблемы военной психологической травмы, по-видимому, обсуждались здесь более открыто.

 

В период с 23 по 26 января 1946 года управление больниц для инвалидов Великой Отечественной войны Министерства здравоохранения Украины провело в Киеве конференцию, на которой обсуждались вопросы организации медицинской помощи, протезирования, профессиональной подготовки и трудоустройства инвалидов войны. Основное внимание в ходе слушаний, в соответствии с советской политикой в отношении солдат-инвалидов, было направлено на лечение физических травм и трудоустройство. В. П. Протопопов, член Украинской Академии наук, представил доклад под названием “Организация психиатрической помощи инвалидам Отечественной войны”. В нем подчеркивалось, что стартовой точкой для лечения должны быть психиатрические диспансеры, но пациенты с тяжелыми психозами должны быть направлены в психиатрические больницы или колонии, в зависимости от характера их состояния. Важно отметить, что в этом документе признавалось, что среди этих пациентов были ветераны, страдающие травматическими психозами, формами эпилепсии, а также “травматическими неврозами” органической, реактивной и психогенной формы [34]. В следующем выступлении, в котором также говорилось о послевоенной неврологии, нейрохирургии и психиатрии, затрагивались проблемы, связанные с контузионными расстройствами речи, и отмечалась их чрезвычайная сложность и большое количество “ингредиентов”, задействованных в их развитии [35]. Лечение ветеранов с травматическими реакциями было одной из важных задач украинских больниц для инвалидов войны. Согласно отчету с подробным описанием медицинского обслуживания инвалидов войны в 1946 году, в общей сложности 3557 человек, 6,2 процента госпитализированных прошли лечение психоневрологических заболеваний, и эта величина возросла до 4712 (или 7,2 процента) в 1947 году [36].  Хотя абсолютное число солдат, получивших психологическую травму, составляло лишь малую долю от общего числа случаев, психологический ущерб, нанесенный участникам боевых действий, их семьям и общинам, был намного больше. Больницы не умалчивали о психологической травме и не были ограничены официальными материалистическими объяснениями.

 

Ежегодный медицинский отчет Украинского республиканского нервно-психиатрического госпиталя для инвалидов Великой Отечественной войны за 1946 год показывает, что лечение солдат с психологической травмой было значительной частью его работы. Это учреждение было образовано на основе больницы, которая была эвакуирована в Тамбов во время войны и в июле 1944 года вернулась в Киев. С 1 января 1946 года больница была преобразована в специальное учреждение для инвалидов войны с нервно-психиатрическими диагнозами. В течение 1946 года в больнице было пролечено 937 пациентов, поступивших со всей Украинской республики, 77,2 процента из которых имели наиболее тяжелые (I и II группы) категории инвалидности. Понять от чего лечили пациентов трудно, так как пациенты с различными состояниями были сгруппированы вместе, но 372 пациента (39,6 процента) лечились от “закрытых ран черепа”, внутренних повреждений, а не открытых травм или проникающих ранений – категория, которая включала в себя травматические последствия сотрясений. За 1944 и 1945 годы примерно 59 процентов пациентов были госпитализированы с контузией или разными формами невроза. Средняя продолжительность лечения пациентов с посттравматическими состояниями, такими как истерические реакции, составляла 28 дней. Прогнозировалось, что количество пациентов в этой категории не уменьшится; предполагалось, что расстройства, связанные с контузией, увеличатся в 1947 году, даже если другие психиатрические жалобы уменьшатся. Как отмечалось в отчете: “Необходимо учитывать, что часть этих пациентов была демобилизована и, не принимая внимание возможности и устойчивость нервной системы, не закончили лечение, занявшись устройством своих дел”. Высказывались опасения, что поспешная выписка приведет к значительному увеличению числа повторных госпитализаций и рецидивов.

 

Годовой отчет того же учреждения за 1947 год подтвердил эти опасения. Это привлекло внимание к идеям академика Гиляровского, эксперта по нервной системе, который наблюдал явление, которое он назвал “нервной демобилизацией личности”. Находясь под сильным давлением люди оказывались способными держать себя в руках; но когда ситуация становилась легче, их психологические проблемы всплывали вновь. В госпитале отметили, что проблемы многих пациентов начались с демобилизации и госпитализации. Этим пациентам было трудно приспособиться к другому темпу жизни в палате. Это было молчаливым признанием того, что переход от войны к миру приведет к увеличению числа психиатрических пациентов по мере того, как ослабевает непосредственный стресс военной службы. Вступая в свой третий послевоенный год, госпиталь ожидал, что он будет переполнен. В психоневрологическом отделении, например, наблюдалось “значительное увеличение нагрузки пациентов из-за увеличения числа пациентов с фиксированными посттравматическими изменениями личности, пациентов с психопатологическим поведением и пациентов с алкогольной зависимостью” [37]. Хотя предполагалось, что пострадавшие от психиатрических заболеваний должны проходить лечение в диспансерах по месту жительства, в отчете отмечалось, что “Госпиталь, как и раньше, оставается единственной формой лечения инвалидов этого профиля на правом берегу Украины”. В 1947 году Киевский психоневрологический институт продолжал лечить инвалидов войны с психическими проблемами, 6,9 процента из которых были госпитализированы с “явлениями”, появившимися после сотрясения мозга. Хотя число инвалидов войны начало сокращаться, в отчете отмечается нагрузка на психиатрические службы для инвалидов войны. В нем говорилось, что “только в городе Киеве насчитывается около 3000 инвалидов отечественной войны психоневрологического профиля, которые нуждаются в периодическом лечении и целом ряде мер по повышению их трудоспособности”. По-прежнему была потребность в стационарном лечении. В 1947 году, согласно отчету Министерства здравоохранения Украины, 37,5 процента всех госпитализаций по поводу психоневрологических заболеваний были повторными госпитализациями, что значительно больше, чем 11,6 процента в 1946 году. С течением времени психические последствия войны, по-видимому, не исцелялись.

 

Не только специализированные психиатрические учреждения для инвалидов войны имели дело с травматическими последствиями военного опыта и психологической травмой. Хотя предполагалось, что ветеранов-инвалидов будут лечить в специальном отделении, нехватка помещений означала, что инвалидов войны часто помещали вместе с другими пациентами. В отчете Больницы для инвалидов войны в городе Лубны Полтавской области за 1950 год говорится, что в ней лечилось 212 пациентов с неврологическими заболеваниями, в том числе пять случаев “синдромов после сотрясения мозга”. Случай одного пациента, описанный в этом отчете, иллюстрирует проблемы лечения военной травмы в неспециализированных учреждениях. Харченко болел с 1945 года из-за контузии. Его лечили в 1949 году, но выписали, как только его состояние улучшилось. Он был повторно госпитализирован в марте 1950 года, но вскоре был выписан “по семейным обстоятельствам” прежде чем смог завершить лечение и без улучшения состояния. Во многих случаях травму было нелегко устранить. Травма войны отнюдь не исчезла, а оставила едва заметные следы, которые можно обнаружить при тщательном исследовании. В отчетах медицинских учреждений, занимающихся физическими травмами, также отмечены разрушительные психологические последствия. Границы между физической и психологической травмой часто были размытыми. Отчет 1947 г. Украинского челюстно-лицевого госпиталя для инвалидов войны говорит о сложностях лечения солдат с тяжелыми ранениями, которые перенесли повторные операции. Эти люди нуждались в особом внимании, в том числе им нужна была психиатрическая помощь. Ветераны, полностью потерявшие зрение, часто впадали в депрессию и нуждались в “систематическом обсуждении возможностей учебы и трудоустройства”, прежде чем депрессия пройдет. Как отмечается в отчете Киевской городской больницы для ветеранов-инвалидов, пациенты, которые долгое время находились в больнице, отрывались от общества. Там, где люди чувствовали себя активно вовлеченными, а не изолированными на задворках общества, их лечение и реинтеграция были более эффективными. Материалы Министерства здравоохранения Украины свидетельствуют о том, что травматическое воздействие войны оставило ощутимые следы, которые продолжали ощущаться сразу после войны. Медицинские учреждения и их сотрудники встречались и обсуждали проблему психиатрических жертв войны и были обеспокоены тем, что психологическая травма становится все более очевидной.

 

Заключение

 

Советское общество не отрицало возможности того, что война может иметь разрушительные психологические и психиатрические последствия, и не игнорировало травмирующие последствия войны. Неправильно думать, что советское общество не имело представления о военной психологической травме, напротив, в нем существовали разные точки зрения на то, как может травматизировать служба в военное время. Психологическая травма не была окружена молчанием, ее просто понимали по-разному и обсуждали по-разному в зависимости от социального и культурного контекста. На протяжении всей войны и сразу после нее советская психиатрия изучала реакции на травмы военного времени удивительно глубоко и с самых разных точек зрения. Существовал значительный интерес к реактивным состояниям, которые развились после контузии, появилось множество объяснений и методов лечения этих расстройств.

 

Опубликованная психиатрическая литература указывает не на отсутствие интереса к травме, а скорее на очень хрупкий научный консенсус. Однако язык психологической травмы использовался далеко за пределами профессиональных медицинских исследований. Солдаты и сообщества, в которые они возвращались, имели свои собственные наборы понятий для обозначения травм и психологических страданий, и использовали профессиональные психиатрические термины для описания своих собственных переживаний. Обсуждение психологической травмы не ограничивалось научными семинарами или клиникой научно-исследовательского института. Больницы лечили ветеранов, психически травмированных пережитым опытом, в последующие годы и десятилетия, но психологические последствия войны наблюдались не только в медицинских учреждениях.

 

Таким образом, следы, оставленные военной психологической травмой, можно найти в разных пространствах, где они были выражены на разных языках. Это не означает, что советское общество хорошо относилось к травмированным солдатам или что травма была общепризнанной проблемой. В то время как сталинское общество боролось с проблемами послевоенного восстановления, было мало возможностей заниматься психологическим ущербом, нанесенным войной. Это было общество, которое имело дело с огромными насущными проблемами и, по возможности, препятствовало самоанализу. Индивидуальная психическая травма, однако, не была полностью запрещена. Если мы выйдем за рамки официальной пропаганды, травма войны нашла выражение во время и после войны способами, которые прорывали молчание, сотканное вокруг травмы. Известные случаи травмы почти наверняка были лишь частью более широкого набора травматических переживаний, которые часто оставались невысказанными. Источники, проанализированные в этой статье, позволяют нам начать более внимательно прислушиваться к выражению травмы. Тем не менее, предстоит проделать большую работу по выявлению других социальных и культурных пространств, в которых многочисленные формы психологической травмы, оставили свои следы.

 

ПиН нужна ваша поддержка: подпишитесь на наш канал в Boosty и получите доступ к премиум-материалам 

 

Автор перевода: Филиппов Д.С.

 

ИсточникRobert Dale “Testing the Silence: Trauma and Military Psychiatry in Soviet Russia and Ukraine During and After World War II” in “Trauma, Experience and Narrative in Europe after World War II” ed. Ville Kivimäki, Peter Leese, Palgrave Macmillan, 2022

 

Список литературы:

 

  1. Catherine Merridale, “The Collective Mind: Trauma and Shell shock in Twentieth-Century Russia,” Journal of Contemporary History 35:1 (2000a), 39−55 (cit. 47)   
  2. Catherine Merridale, op. cit
  3. Catherine Merridale, op. cit
  4. Anika Walke, Pioneers and Partisans: An Oral History of Nazi Genocide in Belorussia (Oxford: Oxford University Press, 2015), 33.
  5. Jay Winter, “Thinking about Silence,” in Shadows of War: A Social History of Silence in the Twentieth Century, ed. by Efrat Ben Ze’ev, Ruth Ginio and Jay Winter (Cambridge: Cambridge University Press, 2010), 3–31
  6. Catherine Merridale, Ivan’s War: The Red Army 1939−45 (London: Faber & Faber, 2005), 232
  7. E.S. Seniavskaia, Istoriia voin Rossii XX veka v chelovecheskom izmerenii: problemy voenno-istoricheskoi antropologii i psikhologii (Moscow: Rossiiskii gosudarstvennyi gumanitarnyi universitet, 2012), 120.
  8. Sergei Alex Oushakine, The Patriotism of Despair: Nation, War and Loss in Russia (Ithaca, NY: Cornell University Press, 2009)
  9. Maria Cristina Galmarini-Kabala, The Right to be Helped: Deviance, Entitlement, and the Soviet Moral Order (DeKalb: Northern Illinois University Press, 2016), 188.
  10.  Ann Livschiz, “Growing up Soviet: Children in the Soviet Union, 1918–1958,” Ph.D. thesis (Stanford University, 2007), 569−70
  11. G.G. Karanovich, “Tridtsatiletie psikhiatricheskoi organizatsii v Sovetskom Soiuze,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:6 (November−December 1947), 15−25 (cit. 22).
  12. V.N. Miasishchev, Sovremennye predstavleniia o nevrozakh (Moskva: Izdatel’stvo Znanie, 1956), 15
  13. “‘Tridtsat’ let sovetskoi nevrologii i psikhiatrii,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:5 (September−October 1947), 3−18 (cit. 16−7).
  14. A.V. Snezhnevskii, “Opyt raboty frontovogo nevropsikhiatricheskogo gospitalia v velikuiu otechestvennuiu voiny,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 2 (February 1947), 23−31
  15. A.O. Edel’shtein, “Sovetskaia psikhogigena na sovremennom etape,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:2 (March−April 1947), 9−13 (cit. 11−12)
  16. O.S. Marshalkin, “Profilatika asteniii vegetativnykh nevrozov u letchikov-vysotnikov,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 7−9 (July−August 1945), 34−8 (cit. 37).
  17. L.M. Ratgauz and B. Bamdas, “O reaktsiiakh letchika na boevoi polet,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 1−2 (January−February 1946), 27−34
  18. L.M. Ratgauz and B. Bamdas, “O reaktsiiakh letchika na boevoi polet,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 1−2 (January−February 1946), 27−34
  19. B.G. Gurvich, “Osobennosti klinicheskoi kartiny i techaniia shizofrenii, vyiavlennoi travmami voennogo vremeni,” Nevropatologiia i psikhiatriia 16:2 (March−April 1947), 62−5
  20. Ia.M. Sviadoshch, “O partsial’noi i total’noi forme istericheskoi glukhoty i glukhonemoty,” Voenno-meditsinskii zhurnal, no. 12 (December 1945), 23−5 (cit. 25).
  21. Roger D. Markwick, “Post-Soviet Russia Memoirs of the Second World War,” in War Stories: The War Memoir in History and Literature, ed. by Philip Dwyer (New York: Berghahn, 2016), 143−67 (cit. 144)
  22. Roger D. Markwick op.cit
  23. Isaak Kobylyanskiy, “Memories of War: Part 2: On the railroads, the battle on the outskirts of Vishnyovy hamlet, ‘mysterious are the ways of the Lord,’ fear, and about blocking detachments,” The Journal of Slavic Military Studies 16:4 (2003), 147–56
  24. Boris Bogachev, For the Motherland! For Stalin! A Red Army Officer’s Memoir of the Eastern Front (London: Hurst & Company, 2017), 188.
  25. Petr Mikhin, Guns Against the Reich: Memoirs of an Artillery Officer on the Eastern Front (Barnsley: Pen and Sword, 2010), 127
  26. Nikolai Nikulin, Vospominaniia o voine (Moscow: ACT, 2014), 62–63.
  27. Ot soldata do generala: Vospominaniia o voine, Vol. 1−16 (Moscow: Izdatel’stvo MAI, 2003−15).
  28. Russian State Archive of Socio-Political History (hereafter RGASPI), f. 558, op. 11, d. 891, l. 29.
  29. Serhy Yekelchyk, Stalin’s Citizens: Everyday Politics in the Wake of Total War (Oxford: Oxford University Press, 2014), 94.
  30. GARF, f. R−7523, op. 55, d. 55, ll. 4−5
  31. GARF, f. R−7523, op. 55, d. 30, ll. 66−71
  32. GARF, f. R-7523, op. 55, d. 41, ll. 12−13
  33. Jay Winter, “Shell shock and the Cultural History of the Great War,” Journal of Contemporary History 35:1 (2000), 7−11 (cit. 7).
  34. TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2335, ll. 76−8.
  35. TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2335, ll. 79−87 (cit. 86)
  36. TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2428, l. 9.
  37. TsDAVO, f. 342, op. 14, d. 2461, l. 30.